Период «литературного молчания» Пришвина продлился до начала 1920-х годов. Несмотря на неоднократные попытки Р.В. Иванова-Разумника привлечь друга к участию во вновь созданной им в Петрограде совместно с другими «скифами» Вольной философской ассоциации, писатель из Смоленской области отстраненно наблюдал за общественными и литературными событиями, происходившими в столице. «Лежат мои тетради и книги, и я редко могу победить отвращение, чтобы заглянуть в свои труды», − записал он в Дневнике в апреле 1921 года.

Однако совсем не писать Пришвин не мог, и летом 1922 года он, наконец вырвавшись из своих «моховых болот», привез в Москву «Мирскую чашу» – «историческую повесть эпохи 19 года XX в.», в которой живо запечатлен опыт пережитого им в деревне, на фоне трагических событий революционной эпохи. Целиком опубликовать повесть не удалось – цензура не пропустила, но отдельные главы были напечатаны в газетах «Московский понедельник» и «Новости». Настоящее же возвращение в «большую литературу» произошло после того, как в наиболее влиятельном советском литературном журнале того времени «Красная новь» в начале 1923 года появилось первое «звено» автобиографического романа «Кащеева цепь» – одного из главных произведений автора (следующие восемь «звеньев» вышли в «Новом мире» в 1926-1928 годах, еще два «звена» Пришвин дописал в последние годы жизни).

В это же время Пришвин перебрался в подмосковный Талдом, некогда столицу сапожно-башмачного дела. Там по заданию Госплана он пишет «исследование журналиста» – цикл очерков «Башмаки», частично опубликованный в «Красной нови» в 1923-1925 годах и вышедший отдельной книгой в 1925 году. С середины 1920-х годов его бытовые зарисовки и очерки, связанные с темами охоты, природы, путешествий то и дело появляются в ведущих советских журналах и газетах: он продолжает сотрудничать с «Красной новью», печатается в «России» («Новой России»), «Новом мире», «Октябре», «Огоньке», «Прожекторе», газетах «Рабочая Москва», «Искорка», «Заря Востока», многочисленных изданиях, посвященных охоте и природоведению, а также детских журналах «Мурзилка», «Пионер» и др. В то же время писатель, следуя своему давнему принципу, держался в стороне от бурных литературных баталий, развернувшихся в 1920-е годы. Получив комнату в Доме писателя на Тверском бульваре, Пришвин предпочел проводить основное время вдали от столицы: «в городе я добываю деньги и, добыв, увожу в деревню: там я счастлив». Свое творчество периода НЭПа он характеризовал как «охоту за червонцами»: «есть что-то небывалое (в мире) в моих налетах на Москву за деньгами: это какое-то продолжение охоты в диких лесах; я не обращаю больше внимания на городское движение, дома, людей, совершенно один, и иногда наклевывается где-нибудь гонорар — там стойка и смысл жизни, и теплота и свет переменяется, когда тащишь в кармане червонцы и весело что-то бормочешь, посвистываешь, напеваешь».

«Дорогой Вы мой Михалмихалович, - взял я “скифскую” бумагу – и точно трех лет не бывало. А ведь не три года – триста лет прошло. Где-то Вы? Что-то Вы? Получил я Ваше письмо весной, ответил заказным – а от Вас ни слова. Пишу на-авось, откликнитесь!

Дел к Вам – миллион, всего не упишешь. Я только что получил из Москвы, где мы (Андрей Белый, Мстиславский и еще новые для Вас лица) открыли московское отделение “Вольфила” – так называется кратко “Вольная Философская Ассоциация”, наша “Скифская академия”. Афишу нашу на октябрь (шестнадцать заседаний памяти Достоевского) посылаю Вам бандеролью отдельно. Жизнь у нас кипит – и не в старых, а в новых формах. Если бы Вы подъехали хоть на краткую побывку! На днях высылаю Вам официальную “командировку” от Вольфила: приезжайте! Дорогу и жизнь здесь (остановитесь у меня) окупим литературными выгодами.

Твердо веря, что приедете, пишу сегодня только несколько строк. Века прошли: Блок умер (от Вас жду для сборника его памяти статью, воспоминания о встречах и разговорах, что хотите), Андрей Белый через неделю надолго уезжает заграницу с паспортом, Ремизовы от великого ума [сбежали] туда уже в августе – читали в газетах? Уезжает туда же Федор Сологуб; на днях покончила с собою Анастасия Чеботаревская; умер в Персии (так мне передавали в Москве) Сергей Городецкий; Гумилева пьет; Вячеслав Иванов ректорствует и, говорят, усиленно пьет кахетинское в Баку; Клюев – уединился в Вытегре, написал чудесную книгу стихов “Львиный хлеб” (будет издана берлинским издательством “Скифы” и петербургским “Алконостом”); Сережа Есенин – только что видел его после трех лет в Москве – написал сильную и [ценную] вещь – поэму “Пугачев”; Форш написала неожиданно превосходную драму “Равви” – пойдет в театре Гайдебурова скоро, а напечатана будет в третьем томе “Скифов” (возобновляется!), в который (и это – М.М.!- еще дело к Вам) Вы должны дать что-то свое, чем больше, тем лучше. Если начать писать Вам все новости – никогда не кончу; оставляю до Вашего приезда.

Когда приедете – увидите: по-новому идет новая духовная жизнь; тени, марионетки старого – плачут, стонут, панихидничают по прежнему; живые – живут живым. Приехать Вам надо [...]»

1925 год Пришвин провел в Переславле-Залесском. Поселившись в музее-усадьбе «Ботик Петра I», он участвовал в краеведческих экспедициях, работал на местной биостанции, много охотился. Здесь же были написаны «Родники Берендея» – цикл фенологических очерков, частично опубликованный в 1925 году в «Красной нови», а через год вышедший отдельной книгой. Позже он был существенно дополнен и превратился в знаменитый «Календарь природы».

В 1943 году, вновь оказавшись в Ярославской области, Пришвин в Дневнике так описывал этот год: «В свое время, чтобы не отстать от времени, мне нужно было удалиться в пустыню лесов, окружающих Плещеево озеро возле Переславля-Залесского, и там "перестроиться". Никаких замыслов в этом отношении у меня не было, все выходило само собой, и я только теперь, вспоминая, осмысливаю все влечение к простому существу, ребенку, живущему в душе человека с его игрушками и затеями детскими и способностью из всего творить сказку. Я отдался жизни ребенка, живущего во мне, завел собак, стал охотиться, рыбу ловить, бродить по лесным дебрям, собирать сказки и об этом написал книгу "Родники Берендея", и вдруг почувствовал себя со своими детскими и охотничьими рассказами в советской действительности вполне современным писателем».

Страстный охотник родился в Пришвине примерно тогда же, когда родился в нем писатель, – той самой первой поездке на Север, где он подстрелил сою первую добычу: «При первом же выстреле мне вдруг явились те дни настоящего счастья, какое испытал я при побеге в Азию. В глазах у меня осталась вспышка зеленого света лесов при этом первом выстреле в поднявшегося из лесной заросли глухаря. Я убил его и навсегда стал свободным человеком, что-то вдруг понял» – писал он в очерке «Охота за счастьем». С этого момента охота стала не только способом прокормить семью в наиболее тяжелые периоды истории, но и неотъемлемой частью внутренней жизни Пришвина, «была средством возвращаться к себе самому»: «впоследствии выработалась у меня через охоту специальная способность воспринимать природу и описывать свои впечатления: для меня, как и для ученого-зоолога, охота стала, главным образом, в помощь работе».

В 1926 году Пришвин приобрел дом в Загорске (Сергиев Посад, Сергиев), в котором прожил до конца 1930-х годов. К этому периоду относятся, пожалуй, наиболее известный цикл фотографий Пришвина, озаглавленный автором «Когда били колокола». На нем писатель запечатлел события ноября 1929 - января 1930 года – сброс и уничтожению колоколов Троице-Сергиевой лавры: «В Лавре снимают колокола, и тот в 4000 пудов, единственный в мире, тоже пойдет на переливку. Чистое злодейство, и заступиться нельзя никому и как-то неприлично: слишком много жизней губят ежедневно, чтобы можно было отстаивать колокол…» - писал он 22 ноября 1929 года в Дневнике.

Фотография для Пришвина стала еще одним увлечением, привезенным с Севера. Впервые он загорелся ей все в том же 1906 году, когда во время путешествия по Карелии смог воспользоваться фотоаппаратом попутчика, а спустя 18 лет у Пришвина появился первый собственный фотоаппарат - неизменный спутник во всех поездках; фотография же стала неотъемлемым дополнением к его литературному творчеству: «не только для практических целей и для чисто научных целей как [факт] необходима при экспедициях фотография, я считаю, и для литературно-художественных целей в смысле самодисциплины при овладении материалом фотография очень полезна [...] если фотография сделана самим собой и явилась в моем образе ярким восприятием жизни, то часто открывает драгоценные подробности», «ценность фотографии заключается в точной передаче образа мира, вследствие чего у нас получается убеждение в его существовании как бы совсем независимо от нашего восприятия. Я хочу воспользоваться этой особенностью фотоаппарата и доказывать светописью мои видения реального мира». Негативы фотопленок Пришвин хранил также бережно, как и свой Дневник: «Если уцелеют мои снимки до тех пор, когда у людей начнется жизнь “для себя”, то мои фото издадут и все будут удивляться, сколько у этого художника в душе было радости и любви к жизни», – записал он 1 января 1932 года.

В 1932 году 59-летний писатель стал обладателем личного автомобиля, вещи по тем временам редкой, но совершенно необходимой для человека, стремящегося «в одно и то же время быть на одном месте и быть везде». Автомобиль, на котором Пришвин исколесил окрестности Загорска, получил ласковое прозвище Машка: «в трудное время, не желая заниматься литературной халтурой, держал я корову Машку, на огороде для нее мы с женой сажали кормовую свеклу. Когда жизнь улучшилась, время перешло на быстрое и дорогое, возиться с коровой стало невыгодно, мы продали Машку и в сарай, где она была, поставили автомобиль. В память нашей доброй кормилицы, машину свою мы назвали тоже Машкой и обращались с ней по привычке иногда тоже, как с живым существом»,− писал автор в одноименном рассказе.

В 1939 году Пришвин получил возможность приобрести новый автомобиль. Снабдив его крытым фургоном, писатель вновь вернулся к «любимой детской мечте устроить себе дом на колесах и уехать в невиданную страну непуганых птиц и зверей». Всего за 20 лет он сменил 5 автомобилей, а «шоферская» тема в это время наряду с «охотничьей» стала одной из ведущих в его рассказах.